Жизнь Души – В начале

 

>>Борьба за право существовать>>

Сколько ни разглядывай фотографии, сколько ни вслушивайся в пояснения, постичь полную глубину ощущений происшедшего невозможно, если ты не участник тех самых событий, которые остановлены камерой. Старые фотографии – всегда загадка. Всегда таинство. Умершие люди. Когда-то молодые, любящие или любимые, улыбающеся, скорбящие, где вы? Часто мы даже не сохранили ваших имен. Разложив перед собой фотографии первых методистов России, настрадавшихся и униженных, я вновь увидела их глаза, почувствовала их присутствие, услышала их голоса и поняла, что должна написать обо всем, что произошло с ними более 100 лет назад, и с нами – их последователями. Я пишу эту книгу, чтобы имена современных методистов, живущих в России, не были забыты;  и что бы ни случилось с нашей капризной историей, жизнь в церкви продолжалась в наших детях, внуках, правнуках. Чтобы наши фотографии не молчали. Посвящаю эту книгу самому близкому и дорогому человеку – Двайту Рэмси – тому, кто научил нас верить и любить, прощать и молиться за врагов, быть терпимыми и верными. Тому, кто дал нам ощутить присутствие Бога Живого.

Июль начался липкой жарой. Счастливцы-отпускники спасались на собственных дачах. Еще большие счастливцы впитывали соленый морской воздух на берегу Черного, Каспийского или Балтийского морей. Остальные оставались в удушающем зное огромного пыльного города, не находя прохлады ни в тени деревьев, ни в зданиях, лишенных всякого намека на кондиционеры. Только в старинных особняках, да в особых цехах оборонных заводов было приятно прохладно. Правда, кондиционеры работали на вооружение, не на людей. Пятница, 6 июля 1990 года. Скорей бы на волю, в деревню, к сыну. Но сегодня дочка приглашена общаться с американскими подростками, первыми живыми американцами в ее жизни. Да и в жизни нашего города Свердловска. Закрытого, засекреченного и – как принято было называть – провинциального. Где же было знать американцам, что Россия – это не только Москва и Ленинград, и что, протащившись около 30 часов в раскаленном вагоне, они увидят громадную страну и окажутся не в тайге или тундре, а в симпатичном и достаточно старом городе с театрами и музеями, красивыми особняками и своей трагической историей. Но все это уже позже, а пока – вокзал, распаренные люди с котомками и плачущими детьми, не успевающими за бегущими родителями. Автобус, не давший им взглянуть на город и умчавший их сразу в пионерский лагерь, где им предстояло прожить 9 дней. Что может спасти в такую жару? Меня только душ. Холодный и частый. Желательно иметь его и на работе, и на даче, а лучше и в автобусе. Каждый час.

Рабочий день заканчивался, оставалась только эта встреча в Доме мира и дружбы. Как бы утащить Юльку в деревню? Настаивать не могу. Взрослая. Как всегда, пытаюсь спровоцировать ее принять мою точку зрения, предоставив полную свободу: “Решай сама”. Мне деваться некуда. Оставить ее одну нельзя: вся семья на даче. Электричкой она одна никогда не ездила. Сил нет идти в этот амбициозный особняк Султановых. Так мы прозвали Дом Мира и дружбы, где воцарилась семья одного из коммунистических лидеров. Все при деле. Глава семьи – директор, жена при баяне и искусственной ослепляющей улыбке, дочь услаждает гостей игрой на флейте. Дом для элиты. К такой элите я отношения не имела. Решение принято: “Остаемся”. Едем ради такого случая на такси домой. Душ, остыли. Снова на работу. Ждем начала встречи. Мы идем вместе с Юлиной подругой Машей, ее сестрой и их мамой. Лена Степанова только что приехала после стажировки в США, и ей приятно вновь пообщаться на английском языке. Хорошо, когда душ доступен, пусть для этого надо даже мчаться в другой конец города на такси. Американцам же не повезло. Душа в их комнатах не было. Измученные, уставшие, они уже 6 часов ждали автобуса, чтобы ехать на ту самую встречу, которая обсуждалась в нашей семье с предыдущего вечера. Итак, мы встретились. К старинному особняку на набережной подъехал автобус, и мы увидели улыбающихся, несмотря ни на что, загорелых подростков, несколько взрослых. Все смешались. Первой, кто подошел ко мне, была Энн Джоунс. Она поприветствовала меня. Но говорить со мной было бесполезно.

Забыла от страха все, что знала. Лена подошла на помощь, переключила внимание Энн Джоунс на себя. Я вздохнула облегченно и пошла за всеми внутрь здания. Там, как и во всех старинных домах, прохладно.

Но… начался концерт. Кому хватило места – сели. Большинство американцев непосредственно расселись на полу, что для нас и по сей день не совсем привычно. Я же, поднявшись по лестнице, встала чуть выше, рядом с симпатичной женщиной в синем платье. Уверенная, что стою рядом с русской, я избавилась от нервозности и стала наблюдать за всем происходящим. Концерт затянулся. Балалайка и баян, флейта дочки директора, переводчица в неприлично прозрачном платье, открывавшем всем на обозрение ее, пусть и неплохую, фигуру, утомили всех без меры. Некоторые из сидящих на полу откровенно спали. Мои патриотические чувства уже не возмутились, хотя я еще и не знала, насколько они, бедные, были измучены. Я и сама уже устала от выкриков и прибауток. Все хорошо в меру. Но организаторы концерта распаляли самих себя. Их выкрики и притопывания становились все громче и ощутимее. Порой старый особняк постанывал, но держался. Я вновь поплыла по течению. Уйти нельзя. Юльку не видно. Придется ждать. Когда концерт окончился, аплодисментам не было конца. Все были рады. Мы с моей соседкой отреагировали одинаково. Отчего я еще больше убедилась, что это тоже мама кого-то из Юлиных одноклассников. Подростки начали знакомиться. И я, в надежде, что скоро мне удастся выловить наобщавшуюся дочь, спустилась на второй этаж.

В мою сторону направлялся американец в клетчатой рубашке и голубых джинсах, на его груди я успела заметить деревянный крест. “Hello” – “Привет” – приветствовал меня он и заглянул в мои глаза внимательно. Что-то близкое к электрическому шоку почудилось мне, встряхнуло, заставило задуматься. А незнакомец уже прошел, и я успела только ответить: “Hello”. Но он неожиданно вернулся. Углубился в мои глаза. Я почти не видела его лица. Только глаза. Изучающие, как будто берущие пробу, они немного сузились, обозначив морщинки вокруг глаз, затем вдруг рассмеялись, обрадовавшись чему-то. Его глаза слегка округлились, возникшее между нами поле чуть ослабло, и я смогла разглядеть его лицо. Но лишь бегло. Так что потом никак не могла представить его. Глаза были сильнее. Они жили своей жизнью, очень глубокой и совершенно мне недоступной. Что-то произошло. Я боялась, что не увижу этих внимательных и изучающих глаз никогда. Но, отойдя, он снова вернулся. Спросил мое имя. Представился. Двайт Рэмси. Имя, ничего не говорящее мне, вдруг ставшее всем: предтечей целого мира, предтечей новой меня, новой жизни. Двайт не дал мне испугаться, и я, не заметив, начала говорить с ним по-английски. Что-то отвечала. Сказала, что работаю в университете, что пришла с дочкой. И в ответ на его просьбу неожиданно нашла ее, вытащив из толпы ребят.

– Я хочу подарить вам эти знаки, – сказал Двайт и дал нам по значку-рыбке. Ему стоило больших усилий объяснить мне значение этого символа, так много значащего для меня сейчас. А тогда Двайту приходилось рисовать ногой дугу на паркете, как, собственно, и делали первые христиане, рисуя тайный знак на песке. Я часто кивала головой и улыбалась, мне было радостно, что я понимаю, о чем он говорит. Одному Богу известно, как я могла что-то понять. Вдруг Двайт схватил меня за руку и потащил куда-то.

– Я хочу познакомить вас со своей семьей, – и он подвел меня… к женщине в синем платье… Это и была его жена – Гэй, – моя соседка.

Милая, симпатичная женщина, показавшаяся мне чьей-то мамой. Она и была мамой, только не Юлиных одноклассников, а трех детей, приехавших с ними в Россию. Джинни, Ким и Дэвида. Каждый из них мне дорог и любим. Через сорок минут, осознав, что разговариваю с людьми, родным языком которых является английский, я замолчала. Слова застряли в горле. Я выдавливала из себя смущенный сип, беспомощно помогая себе знаками. Дуайт, не удивившись, тактично помогал, а потом пригласил меня к себе на проповедь. Так он – священник, наконец, дошло до меня. Нет, это невозможно! Без рясы, без бороды, без жирных и длинных волос… В джинсах? Вы про такое слыхали? Я думаю, три года назад – нет.

Расставаться было трудно. Забыта жара. Только обидно: неужели все? Успокаивает лишь одно: Я УВИЖУ ЕГО В ВОСКРЕСЕНЬЕ. По дороге в деревню мы с дочкой беспричинно и счастливо хохотали. Перебивали друг друга, делились своими впечатлениями. Мы были так счастливы, как будто окунулись в другой мир, который так хотелось довезти до наших родных в неприкосновенности. Поделиться с ними, заставить их почувствовать то же самое. Но это так же трудно, как заставить человека погрузиться в приятные воспоминания с помощью чужих фотографий. Личная встреча с Двайтом убедила их лучше всяких слов.

Первая проповедь в моей жизни… Больше чувств, чем истинного понимания. Мне мешал переводчик – не потому, что я могла понять хотя бы что-то без его помощи, но говорили глаза Двайта,- и я СЛЫШАЛА, потому что хотела слышать, Господь говорил со мной в тот час: “Я пришел к тебе, ибо ты ждала меня. Я всегда знал тебя, но ты не была готова”. Слезы счастливо смывали горе с моего сердца, спазм горечи, с которым я уже сжилась, исчез, только сейчас обнаружив себя по тому, как вдруг мне стало непривычно глубоко дышать. Вольно. Оказывается, я могу дышать глубже, еще глубже. Еще, еще… Оказывается, я могу видеть больше, чем видела всегда. Что случилось с моим глазами, откуда так много света? Любовь Господа, Его милость. Его спасительная жертва, что я знала о Нем тогда? Не знав ничего, я вдруг познала все сразу, в один миг. И жизнь моя уже не могла не принадлежать Ему.

Несмотря на весь мой детский ужас от встречи с баптистами – проповедь состоялась в баптистском молебном доме, – я пришла на проповедь со своими детьми. Юля держала за руку своего пятилетнего брата Павлика. Откуда такой страх? Глубоко сидел он во мне после фильма “Тучи над Борском”, в котором сектанты принесли девушку в жертву. Помнилось, как учителя внушали избегать разговоров со старушками в платках – сектантках, обращаться сразу к первому же милиционеру при одной только лишь встрече с ними.

Глаза Двайта расположили к себе с первой же встречи, и где бы ни состоялась его проповедь, я бы пришла. Но я пришла не одна. С первой же минуты моего обращения я доверила моих детей Господу.

Проповедь подняла меня над утомительной и отупляющей суетой, очистила через слезы, вызванные впервые услышанными и обращенными лично ко мне словами : “Бог любит тебя!” Я забыла обо всем, и даже неприятно засевший осадок, застрявший комком где-то внутри после разговора с сотрудниками КГБ, неизбежного в связи с моим желанием пригласить Двайта с семьей к нам в гости и потребовавшим разрешения с уточнением адреса моих родителей, их имен, фамилий и места работы, растворился. Неприятное ощущение, что за нами кто-то постоянно стоит, растаяло. Оказывается, нет таких страхов, сомнений и проблем, которые были бы Ему не под силу! А еще в моих руках была моя собственная Библия – Библия, которую в то время купить было просто невозможно! Библия, подаренная мне, как и всем пришедшим на проповедь, пастором! В то время, когда иностранцам разрешалось провозить в Советский Союз только одну, свою личную, Библию, Двайт Рэмси добился разрешения привезти 100.

Сейчас мне смешно представить муки КГБ-эшников, старающихся разгадать планы методистского пастора. А в том, что они искали ответ на вопрос, зачем он приехал именно в Свердловск, у меня нет никаких сомнений! Ответ же лежал у самой поверхности.

Двадцать лет мечтал Двайт приехать в Россию, мечта жила в нем еще со времен студенчества. Что влекло его сюда? Если бы я знала что-то тогда о Зове Божьем, я бы назвала это именно так, но не буду лукавить и придумывать красивые названия тому, что так давно жило в душе и сердце американца, показавшимся таким же, в сущности, россиянином, родным и понятным. Совпадения начались от самой двери, когда семья Рэмси переступила порог дома моих родителей. Мой папа и Двайт оказались внешне похожими, как редко бывают похожи даже два брата. Позднее, проглядывая негативы фотопленок, я никогда не могла с уверенностью сказать, кто из них кто. Оба они были лидерами, оба когда-то летали, оба дорожили своим семьями и обожали детей. Оба когда-то защитили диссертации, много писали и выступали. Оба оказались одаренными и одержимыми личностями. Схожего оказалось больше, чем различного. Разница была лишь в одном: один был коммунистом по убеждению, а другой – священником по вере. Как два идеологических противника, мой папа и Двайт, немедленно начали изучать друг друга, стараясь перетянуть один другого на свою сторону, делая это профессионально. Мне же, далекой от всякой политики, диалог этот, несмотря на необыкновенную его психологическую остроту, не был интересен, и я незаметно ушла в свои мысли. Глядя на этих, в сущности, совсем еще чужих нам людей, я думала: “Отчего нам так комфортно вместе, душевно?” У нас как-то не сложились отношения с родственниками, нам было так хорошо жить своей семьей, и мы уже утратили привычку делиться с другими своими сокровенными мыслями, переживаниями, трагедиями, болью, равно как и радостью. Мы были, что называется, самодостаточными людьми. Откуда вдруг не просто жажда общаться, а такое доверие, такое откровение?

Мысли мои прервал громкий голос Павла – моего отца – “Раиса! Принеси три рюмки водки”, – и повисшая в воздухе пауза, возникшая после перевода его слов, обращенных к моей маме. Оказывается, несколькими минутами назад Двайту был задан вопрос:

– Верите ли Вы в Троицу?

– Конечно верю, – ответил методистский пастор, не ведая еще, на какую изощренность может пойти этот русский.

– Тогда выпьем, не закусывая: раз, два, три…

Двайт махом, по примеру моего отца, опрокинул одну за другой три рюмки водки, отдавшись в руки Творца, ибо никогда в жизни своей не пил даже пива. Под испытующим взглядом Павла отступление было невозможным. Хохот смел все шероховатости встречи, и разговор дальше пошел совсем иначе. Мы словно бы оказались случайными попутчиками в одном купе, в котором нам предстояло провести девять дней вместе. Все, что сидело во всех нас все эти годы, прорвалось и ожило не только в словах, но и в жестах, взглядах, улыбках. Мы неожиданно разговорились после стольких лет молчания! О радостном и о печальном, о сомнениях и о тревогах, о разочарованиях и о надеждах, зная, что никогда не увидим друг друга в будущем. Исчезли все мыслимые и немыслимые границы, забыт переводчик, уже не успевающий за быстро меняющим свой ход разговором, в котором одновременно принимали участие уже все присутствующие. Забыт страх общения с иностранцами, и мы, почти перебивая друг друга, смешиваем русские и английские слова, подкрепляя смысл произносимого убедительными, на наш взгляд, но не всегда понимаемыми жестами. Двайт привез с собой гитару, и когда стало не хватать слов, извлек ее из огромного футляра и, удивив нас своим профессионализмом, рассказал с помощью музыки о своей душе. Меня это потрясло еще больше, чем мое первое впечатление о священнослужителе, расхаживающем в джинсах. Оказывается священник – это обычный человек! Он такой же, как мы, он может быть доступным!

Разговор не мог не зайти о дедушке, когда американский пастор спросил моего отца о его отношении к Богу.

– Я – атеист! – гордо ответил Павел. А я расстроенно подумала: ну, вот. Опять начинаются дебаты. Но папа неожиданно вскочил, быстро подошел к шкафу, и достал толстые, переплетенные вручную, книги, самодельные тетради, испещренные мелким и красивым, каллиграфическим почерком моего деда. Двайт был потрясен увиденным и услышанным, а папино лицо сияло: все-таки и мы не лыком шиты! Двайт услышал необыкновенный рассказ, почти легенду о христианине, оказавшимся всю свою жизнь верным Богу, пережившим две войны и революцию, коллективизацию и раскулачивание, предательство и неоднократную потерю самого ценного для него, но оставшимся при этом удивительно доверчивым и любящим людей человеком. Папа мой говорил о своем отце, а я была поражена тем, что всего несколько минут назад в моей душе жил его образ, и посчитала это своего рода знаком, не зная еще, что пойду дорогой своего деда: дорогой боли и любви, разочарования и обретения, жертвенности и вечного воскрешения через нашего Господа.

Так много хотелось сказать и мне, хотя бы часть из того, что только что явственно проявилось в моей памяти. Я часто ловила себя на том, что думаю как бы сразу в нескольких плоскостях: первой, второй, третьей… Так и в этот миг, когда я слушала разговор моего отца с Двайтом, я продолжала печально следовать воспоминаниям об ушедшем из жизни дедушке; одновременно анализировала, можно ли доверить хоть что-то из сокровенной боли сухому и, что больше всего останавливало, ироничному переводчику; представляла, что дни нашего внезапного знакомства с Двайтом прервутся уже скоро, и мы будем жить так, как жили до этой встречи… Одним словом, я вновь мысленно писала свою книгу, которая жила во мне уже 9 лет и находила выход в случайных рассказах, непечатающихся юморесках и неожиданно выплескивающихся, как из переполнившегося источника, строчках, которым я не могла найти применения. Строчки ложились на бумагу только тогда, когда кто-то, казалось, писал их моей собственной рукой. Я же потом, перечитывая, удивлялась. В другое же время книга просто жила во мне, напоминая, что никому нет дела до моей души, лучше не делиться – глупо это, да и страшно.

Я знала, что не могу заинтересовать этого необыкновенного человека: я не могла выразить себя. Молчание мое длилось три дня. Но быть с пастором стало уже необходимостью. Вот почему я так обрадовалась, когда неожиданно услышала сетования Двайта, что ему не разрешили проповедовать в Московском университете. Я могла осуществить его мечту в Свердловске! Вот уж воистину пути Господни неисповедимы: это то, что я могу сделать! Я работала ответственным секретарем Правления общества “Знание” Уральского Государственного университета уже восемь лет, и моя работа заключалась не только в составлении программ и подборе преподавателей для семинаров и лекций инженерам и педагогам, студентам и ПТУ-шникам, офицерам внутренних войск и заключенным, но и в приглашении интересных людей – ученых, артистов, известных писателей, политиков – в Университет.

Университетскую публику удивить чем-нибудь трудно – своих чудес хватает. Кого только у нас не перебывало! Вот почему мое состояние перед встречей, которую я организовала для преподавателей и сотрудников университета в атеистическое время в жаркий и невыносимо душный день 9 июля 1990 года, спокойным назвать было нельзя. Кого заставишь высидеть в раскаленном зале более 40 минут? Но, чтобы высидеть, нужно сначала прийти! А вот в этом у меня уверенности не было. Университетский народ любит независимость. Особенно в отношении рабочего времени. В любое время года, но особенно летом. Единственное, что я могла сделать – это, приглашая, рассказывать, какого человека я встретила три дня назад и уповать на удачу.

У меня неожиданно все ладилось: достала автобус (чего в жизни никогда делать не приходилось) и достала бесплатно! Убедила ректора университета принять Двайта Рэмси. Созвонившись с областным телевидением, сумела убедить руководителя в сверхзначимости события и прислать операторов и журналиста. В закрытый город приехал не просто один из первых американцев, приехал первый пастор! Пастор Методистской Церкви, о которой никто, кроме ученых-религиоведов, ничего не знал. Можете себе представить, что пути к отступлению, когда я выехала ранним утром за своими новыми знакомыми, у меня уже не было!

Мы опоздали на полтора часа. Дорога была дальняя, автобус – разбитым, дважды мы сбивались с пути. Когда мы вбежали в университет с операторами и журналистами американской телекампании, сопровождающими делегацию, приехавшую в Советский Союз по культурному обмену, я была холодна от ужаса: что я потом скажу всем, кого пригласила (если, конечно, они пришли!), и что я скажу всем, кого привезла, (если в зале не окажется ни души!). Зал же был полон…

Двайт говорил о Боге просто и незамысловато. Скорее, он говорил не о Боге, а о нас – людях, произнеся имя Господа лишь несколько раз очень бережно. С первого же момента в душном и перегретом воздухе Зала Ученого Совета напряженно возникла тишина ожидания. Каждый, не сознаваясь себе самому, ждал ответа, ждал чудесных перемен. Может, этот человек владеет истиной? Нас, уставших от пустых разговоров и выступлений, красивых и витиеватых фраз, было так легко оттолкнуть, заставить захлопнуть створки едва раскрывшихся раковин, что только Господь мог помочь этому американскому пастору найти верные слова и интонации. Опять я почувствовала это таинственное умение первого в моей жизни методистского проповедника говорить с каждым и о каждом одновременно. Это было чудом – видеть, как лились слезы из глаз сильных, привыкших ко всему людей – людей, которых я знала и уважала. Значит, это трогает не только меня, значит это не обман, не игра, не актерство, несмотря на слова Елены Степановой: “А, опять эта болтовня. Я этого наслышалась еще в Штатах”.

Но другие чувствовали иное. Слова, обращенные к нам, прерывались переводом, но не прерывалось единение сердец и душ, возникшее в этот необычный для многих день.

Двайт спрашивал нас:

– Верим ли мы, что любовь лучше ненависти? Что мир лучше войны, а прощение лучше мести…

– Да, разумеется! – соглашался внутренне каждый. – Какие могут быть сомнения? Это же истина!

– Но почему мы живем, не следуя этой истине? Почему снова и снова поддаемся зависти, злобности, а потом мучаемся раскаянием и снова грешим, превращая свою жизнь в запутанный клубок, конец нити которого безнадежно утерян? – Где искать исцеление, кто поймет нас и сможет простить? Кто даст силы жить, если разочарование так сильно, что ни во что уже не поверится никогда?!

Никогда я не слышала такого диалога, и остальные, чувствовалось, тоже. Поэтому никто не расходился, и разговор продолжался.

– Говорят, жизнь похожа на зебру, – задала вопрос молодая женщина, вскинув на Двайта неизлечимо печальный взгляд. – Почему же моя жизнь – нескончаемая черная полоса?

Ответ был короток и совершенно неожиданен:

– А Вам не кажется, что вы все время идете вдоль черной полосы? Попробуйте повернуть свою жизнь на 90 градусов и сделать первый шаг.

Я вдруг почувствовала, что Двайт знает, как нужно сделать этот шаг и, главное, – куда. Как мне вдруг захотелось рассказать ему все. Я неожиданно ощутила себя маленькой и обиженной девочкой, которой так хочется, чтобы ей положил на голову руку этот большой и добрый человек, утешая и понимая. Было необыкновенно приятно чувствовать его взгляд, когда он нуждался в какой-то помощи, не сознавая при этом, что, может быть, лишь волею обстоятельств я оказалась выделенной среди множества других людей, но так хотелось быть ему нужной, помочь. Мне казалось, что он так нуждается в моей помощи здесь, в незнакомой для него обстановке, что это чувство уравновешивало возникшую потребность в нем и помогало сохранить независимость, пусть хотя бы и кажущуюся.

Встреча закончилась, но расходиться было трудно. А я так и торопила мысленно всех: семья Рэмси попросилась к нам в гости снова. Чувства при этом у меня были достаточно сложные: мама была в шоке… Чем кормить? Где разместить?

– Дай мне хотя бы время, – умоляла она, когда я огорошила ее приятной новостью. И как бы мне ни хотелось остаться с нашими новыми знакомыми наедине, я радовалась, что, обступившие Двайта люди не расходились.

Чтоб потянуть время, мы поехали посмотреть город. Самая главная достопримечательность – место убийства царской семьи. Дом, вокруг которого ходили легенды, произносимые шепотом, когда я была маленькой, был взорван, чтобы стереть из людской памяти и саму трагедию. Но с перестройкой пришли перемены, и некоторая, пусть еще и первая, степень свободы вдохновила сторонников справедливости на воздвижение православного креста на месте расстрела. Крест этот заставлял прохожих останавливаться, снимать шапки. Сюда приносили цветы. Сюда же стали приезжать и молодожены, посещающие до этого другие святыни: памятник Ленину на площади имени 1905 года и мемориал Славы.

Одни с настойчивой периодичностью уничтожали крест, другие с таким же настойчивым терпением воздвигали его вновь, В городе, как и во всей стране, шла страшная политическая борьба, о существовании которой я и не догадывалась, а видя некоторые ее всплески, старалась держаться подальше, не доверяя ни той, ни другой стороне.

Наконец-то мы дома, и по улыбающемуся и приветливому лицу моей отважной мамы я поняла, что с присущей русским изобретательностью она с честью вышла из создавшейся ситуации, и никто даже не догадывается, каких усилий ей это стоило!

После ужина и разговоров, смеха и прогулки по нашему красивому и опустевшему вечером центру города мы стояли, изумленные, над нашими мальчишками – Дэвидом и Павликом, – уснувшими вместе и лежавшими в одинаковых позах, одинаково посасывающими во сне большие пальцы. Тишина, полная любви и доверия, соединила нас всех на всю жизнь, сказав нам друг о друге больше, чем все мыслимые и немыслимые слова. Маленькие американец и русский спали рядом, доверчиво прижавшись друг к другу, и мы ощутили, как любовь к нашим детям необыкновенно побеждает все страхи и сомнения.

Родившееся доверие растревожило душу. Кто, когда поделился с Двайтом той истиной, которой он владеет? Как это случилось? Кто помог ему прийти к Богу? Вопросы рождали вопросы, а время катастрофически приближало нас всех к той дате, о которой мы боялись и думать – дате отъезда, – стараясь прожить каждый миг вместе, так, что руководитель делегации Дэвид Стоун уже начал сердиться на нашего нового друга за то, что он уж слишком вольно нарушает общий для группы график, стараясь как можно больше времени провести со своей новой паствой.

В квартире моих родителей вокруг стола решались вопросы, значимость которых в то время мы себе даже и не представляли! Двайт же при помощи Павла пытался узнать все правила по основанию методистской общины в Свердловске, а папа при помощи Миши Сабурова – переводчика и педагога моей дочери – пытались помочь ему всей возможной информацией. Я же и не представляла, насколько глубоко это вопрос коснется меня всего через несколько дней, не подозревая о планах Двайта.

На четвертый день, после того как мы провели ночь в доме у моих родителей – семь человек в двухкомнатной квартире, – я заговорила по-английски, даже не осознав этого сама, пока Гэй, хитро прищурившись, не спросила :

– Лидия, а ты, оказывается, знаешь английский.

Если честно, я неожиданно почувствовала себя разведчиком, пытающимся скрыть свое знание языка и застигнутым врасплох. Но тактичность и природное чувство юмора Гэй помогло мне преодолеть неожиданное смущение.

В зале Городского Совета в этот день состоялся официальный прием американской делегации. Я вдруг вновь почувствовала дистанцию: кто я, чтобы быть здесь? Поэтому осталась в приемной, но, благодаря открытым дверям, могла хорошо слышать, что говорилось на этой встрече. После приветствий и обмена подарками по протоколу очередь дошла до Двайта Рэмси, и он обратился к городской администрации со словами:

– У меня есть мечта… (см. обращение Двайта)

Просьба Двайта о выделении Дома политического просвещения под методистскую церковь вызвала гомерический хохот, преодолевший все ограничения официальных приемов. На Двайта посмотрели как на сумасшедшего: человек со здравым умом не решился бы в то время похоронить коммунистическую партию, которой принадлежал этот Дом, считая освободившимся одно из самых привлекательных во многих отношениях здание в центре города!

Двайт, не получив разрешения создать религиозную общину, задал вопрос:

– У вас есть общественные организации писателей, ветеранов, ученых, почему бы вам не разрешить ассоциацию методистов?

Формальное разрешение было получено, и Двайт начал сбор необходимых двадцати подписей. За время нашего общения не обошлось и без казусов. В один из вечеров Двайта и нас всех заодно пригласили наши недавние знакомые. Двайт и моя сестра Ирина остались ночевать у них в доме. Утром они должны были приехать в пионерский лагерь и ждать нас там. Когда же я приехала, меня остановили бдительные чекисты, огорошил их тон и слова, которыми я была встречена и остановлена.

– А вы знаете какой срок вам грозит за спекуляцию иконами?

Иконами? У меня со смерти дедушки с бабушкой в руках не было ни одной иконы. В чем дело? Агрессивность моих собеседников грозила зайти слишком далеко, но, к счастью, меня окликнул Двайт, появившись на лестнице, и разъяснил ситуацию. Накануне вечером, практически ночью, уже после моего отъезда мои знакомые подарили ему икону. Никого в доме, кроме них не было. Но когда Двайт приехал утром в лагерь, там уже про икону знали! Последний день в Свердловске прошел смешно и страшно одновременно. Двайт во что бы то ни стало хотел осмотреть здание бывшей Вознесенской церкви, где размещался в то время краеведческий музей. Никто не знал о его планах! Мы долго стояли у Дома мира и дружбы, прощаясь, пока Двайт вдруг неожиданно не предложил подъехать к Вознесенскому храму. Мы сели в машину, но когда Виктор – мой давний школьный друг – подъезжал к стоянке, нас обогнала серая “Волга,” из нее выскочил молодой полноватый мужчина в спортивном костюме и побежал к церкви, придерживая что-то в правом кармане рукой. У нас неприятно похолодело в желудках. Может, нам просто показалось? У музея никого не было, исключая худенького молодого человека в полосатой футболке, читающего книгу. Наш “спортсмен”, вбежав по ступеням в здание музея, после некоторого времени спустился с лестницы и, вроде бы прогуливаясь, притормозил у читающего одиночки. Переговорил. Исчез. Машина оказалась идеальным местом для наблюдения. Мы с женой Виктора оказались в ней случайно, не захотев заходить в помещение музея, и оказались невольными свидетельницами происходящего. Когда же вернулись Виктор, Двайт, Ирина и Анатолий, подъехавший на своей машине чуть раньше нас, их наблюдения совпали с нашими. Больше того, они рассказали, как их не впустили в музей, и старушка говорила, что музей не работает, и она в музее одна, поэтому и боится открыть.

У меня с собой было удостоверение о том, что я работаю в обществе “Знание”, и я, надеясь на свое везение, проигласила Двайта повторить попытку. После долгих переговоров через дверь раздался металлический скрежет отодвигаемого засова. Дверь медленно-медленно отворялась, а за спиной маленькой старушки мы уже могли видеть двух мужчин. Как они там оказались? Что я могу сказать? Гадать о чем-либо бесполезно, а может, нам все это и вовсе привиделось. Одно скажу: ай-да ребята, ай-да молодцы! Все мы, возбужденные и голодные, примчались ко мне домой. Пели, говорили, забыв практически о еде. А потом Двайт пригласил всех встать и начал читать Библию. Чем дольше он читал, тем больше я понимала, что читает он для меня и про меня. Это был стихи с 14 по 40 Деяний Апостолов, которые я никогда в своей жизни не слышала. Это было место о первой в Европе женщине-христианке – Лидии. Я слушала строки о ней и о Павле, и мороз сковал мое тело, по нему пробежала дрожь. Я почувствовала, что Господь приготовил для меня особый путь. Какой? Где? Я не знала. Поняла лишь душой: наступил момент принятия решения. Нас было двенадцать: Ирина и Сергей, Татьяна и Виктор, Лариса и Анатолий, Нина и Лена, Юлечка и Маша, Двайт и я. Ирина сказала мне, когда мы остались наедине после того как меня выбрали лидером общины:

– Сидеть тебе, Лидка, в тюрьме. Подумай о детях.

Так создалась методистская община в Свердловске – первая община в России с момента уничтожения методистской церкви в Санкт-Петербурге в 1924 году. Мы еще не знали ничего о методизме, мы еще не знали ничего практически даже о Христе, мы только знали одно: мы хотим быть вместе. Нас соединил Бог через посланного к нам методистского пастора.

Говорить о себе всегда непросто. Рискуешь оказаться под насмешливыми взглядами знакомых, вдруг проникших в твои сокровенные мысли. Нам, русским, трудно оголяться на людях, делиться переживаниями, болью. Столь же трудно распахнуться в счастье и закричать “на весь крещеный мир” о своей любви или радости. Привычнее сдержанность, уверенность, что твои чувства не интересны никому. Если вы не оказались в одном купе со случайными попутчиками, которых, уверены, никогда-никогда не встретите вновь, вам, пожалуй, и не представится возможность рассказать о себе все… Я ничуть не отличаюсь от других, и мне было бы гораздо спокойнее удержаться от моих откровений. Безопасней. Но захотелось вдруг рассказать о себе, ибо что же такое “Я”? Я – это мой дедушка, так много давший мне, мои родители, моя сестра, мои дети и муж, мои немногочисленные друзья. Мой город и, не побоюсь патетики, моя страна. Нет сомнений, что каждому нужно рассказать о себе, чтобы мы не утратили своей истории, которая напоминает церковный витраж: чудесная картина, составленная из десятков тысяч разноцветных кусочков. Когда мы рассказываем, быть может, тривиальную историю о самих себе, мы невольно рассказываем еще не менее чем о ста других близких людях. Не может цветное стеклышко удержаться в витраже, если его не поддерживают другие. И это не просто поддержка. Одно не существует без других. В противном случае нарушается единство, замысел Творца. Вот уж воистину у Господа были свои планы в отношении меня.

Само мое рождение уже было сопряжено с препятствиями. Я не должна была появиться на свет из-за серьезного порока сердца моей мамы, и все врачи решительно настаивали на прерывании беременности. Благодаря Богу, мой дед был истинно верующим человеком. Он верил, что Господь сохранит и мать, и дитя, и неумолимо замер в дверном проеме, не давая моей маме выйти из дома. Он сказал очень коротко, но слова эти оказались историческими для нашей семьи: “Не бойся, Раиса! Мы и ребенка поднимем, и тебя в обиду не дадим!”. Всю свою жизнь дед писал книгу. В ней можно найти и эти слова.

Родителям я далась непросто. Начиная с того, что вместо положенных девяти месяцев мама носила меня все десять, и заканчивая моими непрекращающимися болезнями и инфекциями. В детстве я очень боялась темноты, боялась оставаться одна. Если же родителям приходилось оставлять меня одну, я замирала между стеной и дверью, стараясь стать незаметной и не дышать, так и засыпала стоя. Эта привычка дышать очень тихо и поверхностно осталась у меня до сих пор. Когда я вышла замуж, муж мой первое время вскакивал ночью, чтобы убедиться, что я дышу. Мама называла меня “тихой сапой”. В отличии от Иринки, моей сестры, шустрого бесенка, я была молчаливой, сосредоточенной, совершая при этом самые непредвиденные поступки. Я надолго запоминала обиду, копила ее в себе и реагировала тогда, когда обидчик давно был расположен ко мне и никакого подвоха не ожидал. Это не было особенной стратегией с моей стороны. Я не строила коварных планов. Не могла строить, ибо было мне всего не более двух лет. Это было моей сутью. Нашкодив, забивалась под длинную скатерть с кистями, свисающую с круглого стола, мечтая уехать далеко-далеко, чтобы мои родители жалели меня и скучали.

Моя сестра рано начала писать стихи, рисовать. Все, за что бы она ни взялась, получалось. Одно время и про меня мама шепотом говорила, что я буду художником, видя как я могла часами рассматривать репродукции известных картин. Я помню свои ощущения в те моменты, когда я ставалась наедине с той или иной картиной. Все, что было реальностью, отодвигалось, а мельчайшие детали картины вдруг прояснялись, тончайшие и еле заметные штрихи становились резче, Меня занимало неожиданное проявление на известной уже картине каких-то фигурок, образующихся из сплетения ветвей, пересечения линий. Подростком я была отвратительным, говорю об этом без всякого кокетства. Дерзила, ленилась, дралась. Учились мы с сестрой в одной школе и были погодками. По многим предметам у нас были одни и те же учителя. А завучем школы была моя мама. Контроль со всех сторон. Тыла не было. Учителя говорили:

– Какие разные у вас дети. Прямо как небо и земля.

Небом, естественно, была моя сестра, а ее антиподом, разумеется, я. Это было ужасное время. Я всегда чувствовала, что я хуже других. Меня часами удерживало чтение сказок, особенно русских народных, учить же уроки мне было скучно. Если же делала, то очень рационально: из заданных пяти примеров решала первый, третий и пятый. Упражнение по русскому языку выполняла по тому же принципу. А однажды, когда нужно было написать лишь одно предложение, написала в тетрадке первое, третье и последнее слово. Моим первым учителем была добрейшая женщина, она всегда обнимала меня, называла лучшей ученицей. Однажды мы писали контрольную и всем были розданы тетрадки с отметками. Встаньте все, кто получили пятерки,- сказала наша учитель. Я встала и оказалась одна. Потом встало 4 человека с четверками, человек десять с тройками, а потом поднялись остальные 25, получившие двойки. Рассказывать о своих успехах так радостно! Но, готовые к успеху, мы так разочаровываемся от неудачи. Странно, но при всей своей лени я была настроена только на успех. Результаты же следующей контрольной изумили меня, ждавшую очередного триумфа. Я оказалась единственной, получившей двойку.

За один только первый класс моим родителям пришлось купить мне четыре портфеля, в то время как моя сестра ходила с одним и тем же портфелем пять лет. Я оставляла портфель в магазине, заглядевшись на витрину. А потерю случайно находила моя бабушка, оказавшись в этом же магазине через неделю, когда я уже красовалась с новым портфелем. Кем бы я стала, кто знает, если бы не странное ощущение, которое непрерывно сопровождало меня: я как будто жила под чьим-то взглядом. Я ловила этот взгляд в самые неожиданные моменты. Прочитав приключения Гулливера, я легко представляла себе великана, играющего с нашей планетой, как с игрушкой. Я старалась жить так, чтобы выглядеть всегда достойной. Больше того, я не могла соврать, потому что тут же была разоблаченной. Я отучилась совершать поступки, которые осуждались людьми, благодаря этому взгляду. Я перестала лениться, завидовать, я перестала быть грубой и жестокой.

Особенно мне помог Голос, который впервые обратился ко мне, когда мне было 12 лет. Он взялся за меня, когда мне этого очень недоставало. Я могла стать безнадежной, когда однажды вдруг услышала внутри себя нарастающее внушение. Это была далеко не музыка. Казалось, это была вибрация, и это поначалу пугало, но потом я почувствовала, что вибрация закончилась, и со мной начали говорить, вернее, мне начали внушать. Монолог шел на одной ноте, неэмоционально, но сила произносимого на незнакомом языке нарастала, как нарастало и беспокойство, что я делаю что-то не так, я, не понимая смысла слов, воспринимала суть. Она переходила в мою кровь и плоть без перевода, как будто я знала этот язык. Этот Голос заставал меня врасплох, когда я пыталась увильнуть от мытья посуды или выполнения уроков. Как ни пыталась я заглушить Его, – бесполезно! Сила Голоса нарастала до такой степени, что я уже ничего не могла делать, что отвлекало бы меня от моих обязанностей. Но как только я приступала к тому, что было необходимо сделать, Голос Совести оставлял меня, и я понимала, что сделала правильно. Я никому не рассказывала об этом, ощущения этой борьбы были не из приятных. А через два года Голос исчез, и я просто забыла о Нем, неожиданно вспомнив свой опыт уже во время подготовки одной из проповедей.

Нам говорили об уважении к старшим, о помощи слабым, но видели и слышали мы чаще другое: “Не делай добра, не будет зла”. Мы пели: “Человек проходит, как хозяин необъятной Родины своей”, а на деле с самого детства были унижены и забиты. Унижение исподволь. Унижение длинными очередями, номерками на руках, талонами на муку, масло, колбасу. Два килограмма мяса в год. По килограмму на члена семьи только к революционным праздникам: на 7 ноября и 1 мая. Как я с издевкой, уже начав понимать кое-что позже, язвила:

– Чтобы хватило сил донести ноги до площади и прокричать “Ура”.

Сил, конечно, у многих хватало. У нас был вариант социалистической социальной справедливости: это когда все имели одинаково мало. Остальное добирали каждый где мог, а не мог добрать – “Ну и дурак!” В ходу были афоризмы из полулегального в то время Михаила Жванецкого: “Что охраняю, то имею. Ничего не охраняю – ничего не имею”. Еще со времен Петра Великого была известна фраза (про поваров). Так и несли по домам и дачам ничейное добро смышленые наследники.

Однажды у нас на центральной улице перед театром вывернули булыжники. Старинные булыжники, положенные в основание этой мостовой никак не менее 200 лет назад. За бутылку водки три грузовика этого камня перекочевали в основание дачи моего начальника, равно как и старая мебель из университета. (Только прошу не путать, не старинная, а именно старая, хотя такое могло случиться и с таковою, но судить о том, чего не видела, не возьмусь). Люди мы с удивительным чувством юмора и хорошо развитой интуицией. По черточкам и штришкам мы составляли себе отчетливые картины жизни инакоговорящих людей. Мы никогда не видели их, но все о них знали, почерпывая новости из единственной в то время телевизионной программы. Появившуюся чуть позже вторую программу моя сестра и я включали лишь тогда, когда хотелось поднять настроение, гомерически похохотав над словесными перлами местных ораторов, политиков, дикторов или наблюдая за очередной “битвой за урожай” на картофельных или капустных полях. Каждый год у нас словно бы случались стихийные бедствия, и все призывались к сознательности и стойкости. Голос диктора бьл тревожен и торжественен, чуточку печален и строг. После такого призыва каждый чувствовал себя как перед плакатом времен Гражданской войны: “Ты записался добровольцем?”. Только единицы знали, где правда-матка зарыта: бесхозяйственность и лень, пьянство и взяточничество процветали. Этот мрак, казалось, будет бесконечен. Как умудрялся мой дедушка, обиженный и униженный в своей жизни не одну тысячу раз, сохранять терпимость и чистоту, зная и видя правду? Но и он как-то раз задал вопрос:

– По что революцию-то делали? Как были люди нищими, так и остались!

Три ипостаси жизни было у моего деда: истинная вера в Бога, работа и мечта о своей книге. Уходил дедушка из жизни потихоньку: как бы прощаясь и оставляя кусочек за кусочком из того, что было так дорого ему. Пять лет на одном месте, на одном и том же диване. Лежал и не вставал, не потому что болел, а потому что не хотел больше вставать, не было смысла жить. Изо дня в день перед ним была только эта стена: плохо побеленная, с проступающими кое-где пятнами, шероховатая, изученная за эти годы и все же чужая. Родные его стены, бревенчатые и теплые, сломали… Игнатий не видел изуродованного своего жилища, не видел рыскающих по развалинам в поисках чего-нибудь ценного бывших соседей по поселку, последние его силы ушли на прощание с двумя черемухами за неделю до переезда. Деревья эти он посадил сразу, как перебрался в город, сделав этим отметину на необжитой еще им земле, а потом уж принялся за дом. Дед решил сломать все сам, не дожидаясь, когда чужие и равнодушные руки уничтожат и дом, и все, что так привычно окружало его. Но сил хватило только на черемухи. Черемухи росли вместе с детьми, но, в отличие от них, возмужав и окрепнув, не оставили родного места. Нет, Игнатий не был бездеятельным мечтателем, какие встречаются и среди деревенских людей. И я солгу, утверждая, что он любовался этими деревьями. Крестьянская любовь практична. Каждый год в августе он привязывал себе на пояс банку и неторопливо поднимался по мощным ветвям вверх. Лезть приходилось высоко – деревьям было уже под пятьдесят, и ветки с ягодами нельзя было достать даже с самой высокой лестницы, какая была у Игнатия в хозяйстве. Внуки со сладким ужасом прищуривались и надолго затихали – ждали деда и черных, блестящих ягод, слегка покрытых летней пылью.

Черемуху в нашей семье привыкли готовить впрок: сушили на полатях и на печи, размалывали с сахаром и косточками вместе. А в праздники жена Игнатия – Макарина (никто, правда, не называл ее этим старинным именем – все звали ее Нина) – доставала из русской печи жаркие пухлые пирожки с черемухой, которые от перемолотых косточек так и трещали на зубах.

Но больше, чем требовалось, Игнатий никогда ягод не собирал. Сзывал ребятишек, и они надолго поселялись на деревьях. Сколько их там перебывало за эти ягодные дни, представить трудно. И если окажется у деда свободная минута, глянет на черемухи, да так и и замрет, задумается о чем-то, глядя на перемазанных, с черными от ягод губами, бесцеремонно снующих по двору мальчишек.

Многое в памяти деда было связано с этим домом: голод, война… Игнатий перебрался в Свердловск не по своей воле. Дед потерял все, что нажил в своей родной деревне: дом, лошадей и домашний скот, даже одежду и самые необходимые вещи не было разрешено взять из своего собственного дома. Кулак! Хоть и не кулак вовсе! Но приклеенный этот ярлык решил все. Моя бабушка рожала в тот страшный день в бане, а когда, еле держась на ногах, подощла к крыльцу со своим четвертым ребенком, ставшим позднее моим отцом, дверь дома оказалась крест-накрест заколоченной. Ее ждали несколько человек с красными повязками на рукавах – их же односельчане. Что бы вы сделали в такой момент? Я не буду описывать чувства моей бабушки, хотя знаю о них доподлинно. Все слова в моей книге должны быть абсолютно точными, я не хочу ничего сочинять. Скажу лишь, что бабушка взяла топор, подошла к крыльцу, встала на колени и положила свою голову на ступени: “Отрубите мне голову. Мне не выкормить детей”.

Дедушка часто рассказывал мне историю о своем соседе, лодыре и чудовищном пьянице. Я очень любила ее слушать, но подлинный ее смысл поняла лишь после смерти деда. Когда Игнатий отправлялся косить траву, он запрягал свою лошадь и кричал своему безлошадному соседу: “Иван, собирайся”. Иван же, лежавший в пьяном угаре на полатях, вряд ли что мог ответить внятно. Дед скашивал свой участок, но крестьянское сердце не давало ему покоя до тех пор, пока он не скосит траву своего соседа. История повторялась в течение всего лета год за годом: ворошил сено, метал стога дед не только себе, но и Ивану. А когда выпадал снег, ему же приходилось и перевозить сено. Лишь позднее я прочитала в книге моего деда, что именно Иван стал тем самым активистом, который раскулачил его и стоял над склоненной головой моей бабушки. Дед свято выполнял заповедь “Возлюби ближнего своего, как себя самого”, но именно благодаря ему я открыла для себя глубинный и трагический смысл этой заповеди.

– Ох-хо-хо-хо-хо-хо-хо, – протяжно вздыхал Игнатий.

Обычно дед сопровождал таким длинным вздохом свои воспоминания. А внуки знали, что дедушка вспомнил что-то интересное из своей жизни и вмиг присаживались рядышком с ним у печки, борясь за место поближе к нему. Я же была его любимицей и поэтому чаще всего оказывалась от него по правую руку. Так и сидели весь вечер на корточках, слушая деда. И тихий, и любимый его голос переплетался с щелчками смолистого дерева, с запахом раскаленной печки, незаметно успокаивал и завораживал. Мы порой и слышать переставали, о чем говорил дедушка, нас убаюкивал яростный, жадный огонь за раскаленным окошечком печи. Очнемся, а дед уж заканчивает:

– Ой, как тяжело-то было-о…

Вот скамейка под черемухами, на которой каждый вечер после тяжелой работы сиживал мой дедушка, а люди, проходившие мимо, неизменно здоровались и останавливались. Поговорить с моим дедом было необыкновенно интересно. Закончив всего четыре класса церковно-приходской школы, мой дед был прекрасно образован, знал много стихов наизусть, очень много читал и всегда по-хорошему завидовал людям, знающим языки. Он был истинным русским интеллигентом. Его речь была чистой и незагрязненной, его душа не обременена тяжкими грехами. Вот почему пообщаться с ним было истинной радостью. Дед был активным членом христанских собраний, которые проводились всегда тайно с исполнением всех необходимых правил конспирации. Опасаясь потерять Библию при обыске, Игнатий не один раз переписывал Священное Писание и христианские гимны от руки и хранил эти, переплетенные им самим, книги в металлическом ящике из-под снарядов под своей кроватью. Здесь же хранил он и свои проповеди.

Более всего Игнатий дорожил Библией, принадлежавшей до того православному священнику – своему родственнику, репрессированному в страшные годы расправы с православной церковью. Библия была в кожаном переплете и имела металлические замочки и необыкновенно красивые цветные картинки, покрытые листочками пергамента. Мы выросли с этой Библией, не понимая еще ее подлинного смысла и своего счастья, а лишь испытывая трепет при виде совершаемого каждый раз таинства: дедушка аккуратно расстилал газету на столе, потом тщательно мыл руки перед тем, как достать Библию из ящика, долго молился и лишь затем начинал читать. Нам всегда строго запрещалось даже притрагиваться к этому тайнику, но как только дед уходил из дома, мы мгновенно извлекали из-под кровати тяжелый сундук, а уже из него – Библию, которая манила нас своей таинственностью и недоступностью. Я думаю теперь, что дедушка делал это со специальной целью, он был мудрым человеком: “Запретный плод – сладок”.

И эта скамейка под черемухами, и эта Библия самым невероятным образом связаны между собой. Однажды, когда дед сидел на этой скамейке, к нему подошел незнакомец с бородкой, разговорился и поделился своей мечтой учиться в семинарии. По тем временам это было почти невозможно. Люди говорили о церкви шепотом, а тут вдруг кто-то мечтает стать священником. Нет только Библии. Мой дедушка немедленно вынес из дома самое ценное, что у него было – Библию, и отдал ее. Как ни ругалась потом родня, ответ деда был короток: это Божий человек. И даже потом, когда пришел кто-то из милиции и сообщил, что молодой человек был задержан в Москве при попытке продать Библию иностранцам, мой дед продолжал оставаться счастливым: он был убежден, что этому парню Библия была нужнее.

Спилены черемухи. Отрезана память. Бог пощадил моего деда, отняв у него полное представление о времени, спутав даты и события. Дед как будто готовился к этому всю жизнь, записывая аккуратно, по-крестьянски, все события в свою книгу, которую он так мечтал увидеть и подержать своими мозолистыми, скрюченными от старости и тяжелой работы пальцами. Нет дома, нет двора, где можно мастерить что-то, нет дела – нет и смысла жить.

А теперь лишь эта стена перед глазами. И это пятно, которое становится все шире и шире. Всю свою жизнь дед плотничал и хранил гвоздики между зубов. С годами на губе образовалась трещинка, и дед, чувствуя раздражение, нашел способ уменьшить страдания, подсушивая больное место известкой со стены: послюнит палец, проведет по стене и помажет губу, так и образовался этот белый круг над его головой. Волею судьбы оказались дедушка и бабушка запертыми своими родственниками снаружи в комнате и не могли выйти без разрешения ни в туалет, ни на кухню. Так в комнате появилось сначала ведро, а затем уже и термос с кипятком. Но для всех других родственников сохранялась иллюзия благополучия: к их приезду дверь открывалась, а бабушку припугивали, чтобы молчала. И она молчала, и лишь с годами, ближе к своей смерти, начала жаловаться. Пять лет и ширящееся пятно на стене. Пять лет наедине со своими мыслями, болью и обидой. И вот дед умер. Умер на вздохе, попросив воды и практически не сделав последнего глотка. Дед умер, оставив свои книги и непрекращающуюся боль во мне. Почему я не смогла ничего сделать? Дед умер, оставив огромное пятно на стене, долго еще проявляющееся после каждой свежей побелки – как горький укор всем нам.

Очень помог мне и папа, увлекший меня горным туризмом. Попадая в горы, я становилась, казалось мне, сама собой. Уходила в себя, часами ведя диалоги с вершинами. Нигде я так не чувствовала себя близко с Богом, как там. Мне нравился этот разговор: очень уважительный с моей стороны и полный простоты и величия голос Создателя. Я ничего толком не знала в то время о христианстве, о различии церквей, но каждый раз, спускаясь с гор и оказываясь в городе на берегу моря, шла в церковь. Я столбенела, и сдвинуть меня с места было очень трудно. Попадая в тишину и прохладу церкви, при первых звуках молитвы я испытывала лишь один порыв – упасть на колени и отдать дань величию Бога. В Свердловске же, моем родном городе, в церкви я была считанное количество раз: люди, ходившие в церковь, попадали в списки, и мама – человек верующий сердцем – в церкви не бывала, меня же посыпали с дедушкой, когда он, потеряв память, стал теряться в нашем большом городе.

Духовность, которая окружала нас дома, странно смешивалась с тем, чему мы учились, начав ходить в школу. Вполне обычным было слышать, как учителя, внушавшие нам, что Бога нет, тут же добавляли: “Слава Богу”. Нас учили, что баптисты опасны. Сектанты. Иначе их и не называли.

– Если к вам подойдет женщина в черном платке, это сектантка. Бегите от нее и сразу сообщите кому-нибудь: милиционеру или учителю. Вас могут увести в лес и убить, -говорилось на специальной беседе в школе.

Когда мы услышали о полете Гагарина в космос, радости людей не было предела. Но тут же появилась частушка, словно первого космонавта и запустили-то только для того, чтобы доказать оставшимся немногочисленным верующим тщетность их веры. “Облетел Гагарин Свет и сказал, что Бога нет!”. С этими словами мы с сестрой влетели в бабушкин дом и начали прыгать вокруг нее и кричать. Бабушка растерянно сопротивлялась, озираясь в поисках деда. Дед, ни разу не тронувший нас пальцем, так стукнул меня деревянной ложкой по лбу, что вдолбил мне эту истину на всю жизнь: к вере, а равно и к старости нужно относиться к уважением и почитанием. Каждое воскресенье через весь город дедушка с бабушкой, а потом уже один дедушка ездил в церковь. Я, помню, еще нежусь в постели, а уже знаю, что сейчас хлопнет дверь, и в тишине утреннего подъезда будут стучать сапоги дедушки, поднимающегося к нам на пятый этаж. Дедушка до последних дней не признавал современной одежды: носил брюки, заправленные в кирзовые сапоги, косоворотку навыпуск, перепоясанную веревочкой. Завидев деда на улице издалека, мы, визжа, бросались к нему навстречу, висли на нем, целовали, ловя недоуменный взгляд своих одноклассников, обычно стыдившихся своих стариков. Каждый раз перед Крещением дедушка приносил Святую воду из церкви и освящал все углы нашей квартиры. Вспоминаю, как истово постился дедушка: ел только постное – картошку, постное масло, хлеб. Ни масла, ни молока, ни масла, ни яиц на столе не было. К нам же дедушка относился снисходительно. Я, жалея, пыталась подкормить его. То подсовывала в постный суп сметаны, то масла. А потом, замерев, ждала: не откроется ли тайна? Глаза у дедушки становились хитрые-хитрые.

– Что это за суп? – улыбаясь в усы, спрашивал он.

–  Да я и не знаю, дедушка, бабушка готовила, – едва шевелила губами я. Знала, что дед не терпел лжи.

На Пасху у нас дома мама шелухой лука красила яйца. Пекла кулич. А на утро будила нас заветными словами “Христос воскрес”. Отвечая “воистину воскрес”, мы троекратно, по-русски, целовались. В каждом доме красили яйца, пекли куличи, а говорить об этом было не принято. Более того, родители просили нас никому не рассказывать. Утром после Пасхи мои одноклассники казались смущенными, каждый как будто пережил что-то важное, таинственное, но никто не делился.

– Поднимите, дети, руки, кто ел вчера крашеные яйца,- задавали нам учителя провокационный вопрос. Лес рук поднимался в каждом классе. Мы говорили об атеизме, а на каждом шагу с губ срывались слова: “Господи. Слава Богу. Господи, помоги!”

Наша церковь рождалась вопреки привычному сознанию большинства. Она раздражала, смешила, заставляла разводить многих руками от моего упрямства. А некоторые просто и беззастенчиво крутили пальцем у виска: “Да что тут говорить, она чокнулась”.

Для многих я продалась за доллары. Моя цена 25 $ в месяц. Теперь я знаю, сколько получает уборщица: 35 $ за уборку квартиры, за пострижку газонов рабочий получает $ 45. Это в среднем 2-3 часа работы. Значит и здесь нет моего греха.

Господи, Тебе было угодно повернуть меня лицом к людям, которым я никогда не верила и предпочитала обходиться без их лицемерной дружбы и любви. Я встретилась со многими предательствами и подлостями в своей жизни… от разных людей. Не знаю, что заставляло меня вновь и вновь верить и… вновь ошибаться.

Ты знаешь, Господи, Ты один знаешь, что было со мной, когда Ты послал Двайта. Я не была живой. Я хотела одного: жить одной. Так безопасней. Так никто вновь не воспользуется мной, не утрется моей доверчивостью, не посмеется, не будет трепать мое имя. Я так дорожила моим честным именем. Господи! Я ступала по указанной половице, я становилась боязливой, я предала в себе ребенка смелого, независимого, непослушного, чистого, чтобы стать вровень со всеми, кто меня окружал. Но у меня опять ничего не вышло: я не смогла давать взятки и брать, я не могла угождать тем, кого не уважала, я, несмотря на мой смирный нрав, не могла лицемерить и долго говорить дураку, что он умен. Через определенное время я оставляла этих людей, иначе мне пришлось бы сказать дураку, что он дурак, подлецу, что он подлец, идиоту, что он идиот, а вору – что он вор.

Меня спас мой сын. Я так ждала второго ребенка, чтобы спрятаться от людей. Переждать. Побыть одной. Читать и думать. Понять, кто я и зачем. Мой сын стал тем, что изменило меня. Я почувствовала себя моложе, чем была. Смелее. Увереннее. Появилось ощущение, что я все смогу. Я забыла спросить об этом у Господа. Угодно ли Ему, чтобы я стала сильнее, стала ли я достойной Его выбора. И Бог наказал меня. Он показал мне, что значит для меня потерять моего сына. Того самого, что изменил меня…

Бог попытался показать мне путь к Нему. Через болезнь сына, через мою болезнь. Теперь я вспоминаю эту странную болезнь, когда мое тело сотрясалось страшной дрожью, когда я была уверена, что я не перенесу этого животного страха, этой боли, когда мне казалось, что болезнь моя смертельна. Ни один врач не мог помочь мне, а у меня было уже по 6-7 тяжелейших приступов за день. Я стала считать себя больной. Мысленно прощалась со всем, что мне было дорого. Сын продолжал болеть. Я пыталась понять, в чем моя вина. Что сделала я дурного, что Бог так наказывает меня. Я пошла в церковь. Неожиданно. Прямо с работы. С помадой на губах. Подкрашенная. Мне не нашлось места в церкви. Я не могла понять, что я должна делать, кроме того, чтобы поставить свечки. Да и как их ставить, не знала. Не дай Бог ошибиться и перепутать, куда поставить “за здравие”, а куда “за упокой”.

Я ушла. У меня была еще мысль пойти петь в церковном хоре, но я не знала, куда обратиться. Я стала молиться дома. Если мой сын засыпал быстро, у меня оставались минуты, перед тем, как выйти из комнаты. Это были минуты моей молитвы. Моего разговора с Богом. Наивного, примитивного, но искреннего. Я ни в ком так не нуждалась тогда, как в Господе. Но я ничего тогда не понимала и не знала о нем. И я поняла только позднее, что моя болезненная дрожь, мои приступы – это были Его попытки говорить со мной, Его попытки научить меня. Но я слишком была напугана. Я слишком боялась за себя. И тогда Господь послал мне Двайта. Я понимаю сейчас, как я была грешна тогда. Как я многого тогда не понимала. Мне казалось, что Двайт и есть Иисус Христос. И я полюбила Его как что-то неземное. Не так, как понимают это люди.. Мне казалось, что Двайт всемогущ, что он слышит и видит меня через тысячи тысяч километров и понимает меня так, как чувствую и понимаю его я. Однажды я увидела над собой светлый столб, уходящий ввысь. Пространство разделилось: и в эту пропасть полетел крик “Д-В-А-Й-Т”. Я чувствовала каждый его шаг, я верила, что он не забыл нашу крохотную общину, которая и состояла-то поначалу только из одной достаточно чокнутой Лидии.

Бог берег меня. Он не показывал себя во всей своей силе сразу. Он использовал для этой цели Двайта. Сильного, мужественного и чистого человека. Двайт стал моим наставником. Терпеливым, мудрым, тактичным. Двайт стал для меня первой ступенью к пониманию Иисуса. Я знаю, ему было непросто, когда я сказала ему вдруг: “Я думала, что я люблю Вас больше всего на свете, но теперь я знаю большую любовь. Это моя Любовь к Иисусу Христу”. Я узнала Иисуса. Я однажды увидела Его. Страшно писать об этом, потому что понять и поверить мне могут только верующие в Него люди. Но Чудо произошло со мной. И с тех пор я получила свое второе рождение. Все встало на свои места: Двайт стал моим лучшим учителем, моим наставником, но остался человеком. У меня появился другой Учитель, которого я знала с детства. Благодаря Ему я появилась на Свет. Благодаря Ему я чувствовала “ГОЛОС СОВЕСТИ”, когда была нескладным и своеобычным подростком. Благодаря Ему я встретила Двайта, всех моих новых друзей, старых врагов, превратившихся в моих друзей, старых родственников, которых я не видела более 10 лет. Господь через Двайта вернул меня самой себе. Я вновь стала фантазеркой, бесстрашной, ной, доверчивой, улыбчивой. Я приобрела вдруг способность радоваться всему, что происходит сейчас. Я научилась не плакать из-за грязи и ненависти. Я научилась подниматься высоко в воздух над черными облаками и видеть только синеву.

Когда поднимаешься в небо, облака и черные тучи проскакиваешь на огромной скорости, а затем наступает такая синева, что забываешь о всем мелочном и низком. Оно столь несущественно по сравнению с этой чистой синью. Вот откуда во мне столько силы и радости. Вот почему я знаю, что после распрей и обид, после непонимания и ненависти придет вдруг осознание чего-то большего. Это сможет почувствовать каждый. Это должен почувствовать каждый. Научиться жить в высоте непросто. Не хватает воздуха, не хватает сил держать свое тело высоко. Но это единственный путь быть человеком, какой указывает нам Господь. И если Вы хотите быть с Богом, идите этим путем. Трудным, но таким естественным, когда изберешь Его.

>>Борьба за право существовать>>